29 серп. 2026 р.

Arboretum, или что-то подобное

Есть книги, которые через тридцать лет помнишь не текстом, а каким-то оставшимся от них ощущением. «Arboretum» львовянки Марины Козловой я прочитал в донецкой «Антологии странного рассказа» 1998 года. Сам квир-текст был создан в 1994-м.

Я помнил сюжет. Помнил, что написано это мастерски, легко, почти невесомо. Помнил, что история очень грустная. И помнил некоторое раздражение: уж слишком всё там складывалось как в сказке. Слишком вовремя открывались двери, находились нужные люди, корабли шли именно туда, куда требовалось герою, а случайности исправно являлись на службу сюжету.

Перечитав повесть почти тридцать лет спустя, я обнаружил, что насчёт сказки был прав. Только это, кажется, не недостаток повести, а один из её законов.

Рассказчик сам в конце формулирует его: «Мне кажется, — сказал я то, в чем к этому времени был почти уверен, что в этой истории никто не виноват. В ней нет ни причин, ни следствий. В нашем понимании. И вообще, имя этому — судьба или что-то подобное».

А Ленка объясняет ещё проще: «Знаешь, как в сказках: „в эту дверь не входи, а то случится беда“. Но, если дверь указана, ещё не было случая, чтобы кто-то не зашёл».

Так что оставим пока причинно-следственные связи в покое. Посмотрим на совпадения.

Монастырь

Рассказчик родился уже после смерти старшего брата. Брата звали Гошкой. Он был семейным бедствием: разгильдяем, вылетал отовсюду, появлялся неизвестно откуда и исчезал неизвестно куда.

Был не от мира сего — и Козлова подчёркивает именно эту модальность: «Гошка не мог стать взрослым. Не в том смысле, что старался, но не мог, а — не суждено».

Он умер в двадцать лет.

Но ещё до того, как рассказчик начинает выяснять, как и почему умер брат, возникает первая загадка: где он похоронен.

Мать показывает могилу в восточной части Борисоглебского монастыря. Место неожиданное: мирян там не хоронили. Оказывается, мать когда-то обратилась к протоиерею Георгию с просьбой сделать исключение. Тот согласился, но сначала задал совершенно естественный для священника вопрос: «О том, был ли он грешен, даже не спрашиваю. Но хоть каялся? По крайней мере, вам?» — Мать понимает, что правильный ответ мог бы решить дело, — и всё-таки отвечает: «Никогда».

Тем не менее разрешение было получено.

То есть первая характеристика Гошки дана даже не через его жизнь, а через аномалию его посмертного места. Нераскаявшийся мирянин чудом оказывается внутри монастырского пространства, куда его вообще не должны были положить.

И только теперь имеет смысл посмотреть на название монастыря.

Борис и Глеб — первые канонизированные святые, почитаемые на Руси как страстотерпцы: молодые князья, принявшие насильственную смерть и не ответившие насилием на насилие.

Двадцатилетний Гошка, которому «не суждено» стать взрослым, после насильственной смерти оказывается не просто за монастырской оградой, а в пространстве, носящем имена двух молодых страстотерпцев.

Я бы не стал отсюда выводить «Гошка — святой». Но сама повесть уже поставила вопрос в религиозных категориях: грех → покаяние → право на сакральное место. И сама же нарушила ожидаемую последовательность.

Как будто над обычной системой оценки здесь действует какой-то другой закон. Позже Ленка сформулирует его почти прямо: «Мораль выдумывают люди, а нравственные законы устанавливаются свыше».

Есть ещё одна маленькая деталь. В жизни брат рассказчика почти всегда Гошка. Но в монастыре вдруг восстанавливается его полное имя: протоиерей Георгий «уважил память своего двадцатилетнего тёзки».

Мёртвый Гошка становится Георгием. Это имя нам ещё понадобится, как и Борис с Глебом.

Requiem

Впрочем, что-то подозрительное происходит с Гошкой ещё при жизни.

Тётка вспоминает его моющим окно: «Гошка весь какой-то светящийся, в изодранной черной майке и в шортах, трет губкой стекло...» Она смотрит на его сильные мужские руки и «белым пламенем» горит от искушения.

Гошка при этом не делает вообще ничего соблазнительного. Просто моет окно жёлтой губкой. А на всю улицу звучит моцартовский Requiem.

Живой двадцатилетний парень, солнце, голые руки, жёлтая губка — и месса по умершим. Причём Requiem обещает умершему вечный свет и пребывание со святыми. А мы уже знаем, где окажется этот светящийся нераскаявшийся Гошка.

Сакральное и бытовое у Козловой почему-то всё время ходят парами.

Сад

Настоящий Сад появляется позже. Рассказчик приезжает туда, где когда-то работал Гошка. Не в ботанический сад. В Сад.

За оградой меняется воздух, меняется ощущение пространства: «мир как бы выгнулся зелёной линзой с неправдоподобно чётким центром и акварельно размытыми краями, и я был в фокусе...»

Сад не просто зелёный. Он заставляет видеть мир через зелёное.

А у входа сидит его основатель — Христиан Христианович Стевен, реальный исторический человек, обрусевший швед. В изображении рассказчика: «Стевен был как птица». И кто-то мазнул ему по носу зелёнкой.

Дважды Христиан, швед, птица, зелёная отметина — можно было бы уже начать заниматься символизмом, но Козлова немедленно подсовывает старое объявление профкома Сада о распределении репчатого лука, привозного, из Синопа.

Объявлению «лет сто. Оно выглядит как пергамент».

Рассказчик замечает: «Метафизический привкус Сада как имени собственного в этом контексте странно искажался ... Профком Сада организует творческую встречу с Захер Мазохом».

Вот так эта повесть и устроена. Стоит чему-нибудь вознестись, как Козлова хватает его за ногу.

Requiem — но жёлтая губка. Сад — но профком и лук. Пергамент — но объявление.

Зелёный человек

Зелёный после входа в Сад никуда не исчезает. Когда рассказчик впервые видит живого Гошку на старой плёнке, тот оказывается совсем не таким, каким брат представлял его по рассказам.

Взрослый человек в очках с тонкой золотой оправой, с белой манжетой, в хорошо сшитом костюме пыльно-зелёного цвета. А на безымянном пальце два тонких нефритовых кольца.

Зелёная линза Сада. Зелёнка на птице-Стевене. Пыльно-зелёный Гошка. Зелёный нефрит.

Потом становится ясно, что цвет здесь совершенно не одинок.

Гошка говорит, что пришёл в Сад и пустил корни. «Я и моя Монстера». Лев пишет ему: «Если жизнь — это прирастание ветками и корнями к другой жизни, то придется сказать, что человек вообще не живёт один. Что человек это два человека. Что я — это я и ты». И ещё: «Ты приезжаешь — и всё. Вся жизнь переворачивается... Иногда мне кажется, что я присутствую при создании нового мира... Вдруг оживают деревья. С ними можно говорить».

Гошка не просто живёт в ботаническом саду. Текст постепенно делает его растением. Причём растением неизвестного происхождения.

Старый садовник Филаретыч описывает его так: «пацан был без роду, без племени, кто его знает, что он такое... нарисовался, тоже не поймёшь откуда».

Что особенно забавно слышать от биолога в ботаническом саду. Потому что бумаги о Гошке в конце обнаруживаются в архиве отдела адвентивной флоры, то есть растений, пришедших извне, не принадлежащих исходной местной флоре. «Нарисовался, не поймёшь откуда». Пришёл. И пустил корни.

Что он такое

И именно в Саду рассказчик впервые узнаёт, что связывало Гошку с профессором Львом Веденмеером.

«— Он был его другом? — Сожителем, — спокойно произнес Филаретыч и сплюнул... — Не понимаю я этих мужиков».

Реакция вполне ожидаемая. Но дальше: «Жалко парня. — Которого? — Да обоих... А тот — пацан был без роду, без племени, кто его знает, что он такое. Может, ему такая судьба. Царство ему небесное».

Сплюнул — и отправил в Царство Небесное. Причём снова возникает судьба.

«Не суждено». «Может, ему такая судьба». А в конце: «имя этому — судьба или что-то подобное».

Филаретыч вообще предлагает совсем другую систему координат, чем отец Георгий. У священника: грех → покаяние. У садовника: кто его знает, что он такое → такая судьба → жалко → Царство ему небесное.

И именно второй порядок вещей сбывается: Гошка не покаялся, но покоится со святыми.

Земля обетованная

У Льва была жена Ирина. Яркая, умная женщина. Она занимается, между прочим, биохимией почв и микробиологией. И зовёт Льва в Израиль, «на землю обетованную» — «А Лёвке нужен был Сад».

Здесь две метафоры сталкиваются уже непосредственно в тексте.

Земля обетованная — место, куда можно уйти. Сад — место, которое Лев оставить не может.

Ирина занимается землёй буквально, как почвой, и уезжает на Землю библейскую. Лев остаётся в Саду, потому что там появился Гошка. После смерти Гошки этот мир кончается. Рассказчик говорит, что произошли сразу две смерти: Гошкина — физическая, абсолютная, и Левина — «полная атрофия личности, паралич сознания». Ирина «почернела». А через неделю местные подростки подожгли Сад.

Позднее архивная запись так и будет датировать документы: «21 год после пожара».

Гошка умер. Лев умер, оставаясь живым. Ирина почернела. Сад сгорел. Мир, который, по словам Льва, возник вместе с Гошкой, закончился вместе с ним.

Два кольца

И теперь два нефритовых кольца на безымянном пальце выглядят немного иначе.

Лев пишет: «Человек это два человека. Что я — это я и ты». Позже Ленка скажет: «каким-то чудом встретились два человека».

Два человека. Два кольца. На одном безымянном пальце. Не золотые обручальные — зелёные, нефритовые. В повести, где человек пришёл в Сад, пустил корни и стал Монстерой.

Третья

Потому что на самом деле их, конечно, трое. Лев. Гошка. Ирина.

В конце выясняется, что Гошку двадцать два года назад убила Ирина. А почти единственное содержательное высказывание живого Гошки на старой любительской плёнке выглядит вот как. Его просят: «Скажи что-нибудь» — Он отвечает: «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов».

Пифагор. Теорема о трёх сторонах треугольника.

Запишем на полях и пойдём дальше.

Отражение и тень

Гошка родился 17 апреля. Рассказчик, родившийся после его смерти, — 18-го.

Его рождение было попыткой заменить умершего ребёнка. Это особенно и не скрывают. Но повторить Гошку не получается. Один — разгильдяй. Другой — «умница и надежда семьи».

Рассказчик едет искать брата, которого никогда не видел живым. Собирает его из рассказов, фотографий, плёнки, писем, архивов. И наконец понимает: «Я хотел увидеть отражение и не подумал о том, что я сам есть отражение и тень».

Вот, оказывается, что он расследовал. Самого себя. После этого ему хочется «прийти на корабль, выпить много водки и желательно умереть».

Он пьёт полночи. Потом ещё полночи возле него сидит Ленка с мокрым полотенцем. Потом полдня он лежит у неё на коленях, на палубе в тени черно-белого тента и обессиленно пьёт лимонный сок.

Сначала отражение и тень. Потом он буквально оказывается в тени. А потом оживает.

И женщина, на коленях у которой это происходит, раньше была представлена совершенно исчерпывающе: «Ленка — повар и всеобщая мать».

Первая мать родила его вместо Гошки. «Всеобщая мать» возвращает его к жизни после того, как он понял, что сам является тенью Гошки.

«Европа»

У морских ворот Сада оказывается яхта. Называется она, разумеется, «Европа». Порт приписки — Петербург.

Почему-то снова вспоминается Христиан Христианович Стевен — обрусевший швед у входа в Сад.

Петербург, конечно, никогда не был шведским городом: он возник уже после петровского завоевания этих земель. Но Ингерманландия и невские берега до Северной войны были шведскими, а рядом с будущим Петербургом стояли шведские Ниен и Ниеншанц.

В истории Льва мелькает Стокгольм. В Саду — обрусевший швед Стевен. Среди хранителей памяти Сада — Лина Эриковна. А рассказчика уносит от Сада петербургская «Европа».

Возможно, ничего. Но на «Европе» вообще удивительно много людей, чьи имена при ближайшем рассмотрении оказываются не совсем тем, чем кажутся.

Гошка, Юра и Димка

Капитана зовут Юра Кайро. А ведь Юрий и Георгий — исторические формы одного имени. То есть Гошка и Юра — тёзки.

Более того, греческое Γεώργιος происходит от γεωργός — земледелец, человек, работающий на земле. В повести под названием Arboretum. О человеке, который пустил корни в Саду. Где женщина занимается биохимией почв. И зовёт мужа на Землю обетованную.

Причём есть ещё отец Георгий, который помещает умершего Георгия-Гошку в монастырь.

Получаются три Георгия: первый принадлежит Саду, второй после смерти помещает его cum sanctis, а третий везёт его брата от Сада дальше — к Земле обетованной.

Хорошо. Но на яхте есть ещё Билли, которого «на самом деле зовут Димкой». Билли, кстати, английское уменьшительное от William.

Дмитрий. Δημήτριος. Имя, связанное с Деметрой. Богиней-матерью, землёй, хлебом и растительностью. И рядом с Димкой на яхте женщина, которую текст прямо назвал: «повар и всеобщая мать».

Тут я зачем-то полез выяснять, какой именно Борисоглебский монастырь имела в виду Козлова, и обнаружил, что по крайней мере два возможных кандидата опять тянут за собой имя Димитрия. На этом месте следовало закрыть браузер. Я не закрыл.

Тем временем Билли-Димка и рассказчик закупают корицу, мускатный орех, стручки ванили, болгарский перец, помидоры, зелёный горошек. И тридцать пять метров нейлонового шнура.

Чтобы мы, не дай бог, не слишком увлеклись Деметрой.

Мак

У Деметры среди атрибутов был мак — растение сна, забвения и смерти.

Мака у Козловой нет. Это следует подчеркнуть. Зато есть человек, который говорит: «желательно умереть», потом пьёт полночи, проводит ещё полночи в почти беспомощном состоянии, лежит в тени на коленях у «всеобщей матери» и наконец оживает.

Смерть. Ночь. Тень. Мать. Питьё. Оживание.

Можно собрать прекрасную Деметру. Но мака всё-таки нет. Хотя неподалёку Кайрович объясняет поведение летучих рыб: «Чисто для кайфу».

Вот тут филологу следует медленно положить карандаш на стол и отойти от текста.

Кайро

Есть ещё одна проблема. Капитан — Юра Кайро. Cairo. Каир. Пифагор, которого мы оставили в ожидании, подаёт нам знаки.

Гошка с плёнки произносит теорему Пифагора. Капитан Кайро почему-то похож на преподавателя математики. А античная традиция упорно отправляла Пифагора в Египет учиться у египетских жрецов. И Кайро везёт рассказчика через Средиземное море в Израиль.

Египет. Море. Земля обетованная.

На этом месте Оккам уже стоит в дверях с бритвой. Но перед тем, как его впустить, посмотрим на рыб.

Делают радугу

В Средиземном море рассказчик видит летучих рыб. Одна из них залетает на палубу и долго бьётся, прежде чем затихнуть. Он спрашивает Кайро: «Зачем они летают?» — Тот думает и отвечает: «Чисто для кайфу. Делают радугу».

Это, пожалуй, одна из самых красивых сцен повести. Рыба выходит за пределы стихии, в которой ей положено существовать. Рыба становится немного птицей. Иногда она залетает слишком далеко. И умирает. Но из её смерти не следует, что ей не следовало летать. На вопрос «зачем?» Кайро не предлагает причинного объяснения: «Чисто для кайфу». И делают радугу.

К 1994 году радуга уже много лет была международным символом гей-движения. Можно ли доказать, что Козлова именно это имела в виду?

Нет!

Но в повести о любви двух мужчин рыба, нарушающая собственную классификацию, летит, иногда погибает и при этом «делает радугу» — совпадение такого рода, которое после прочтения уже невозможно сделать непрочитанным.

Тем более, что Ленка позже объяснит историю Гошки и Льва: «каким-то чудом встретились два человека, которым просто по судьбе... ни в коем случае нельзя было встречаться».

Не потому, что два мужчины. Летучая рыба погибла не потому, что рыбам нравственно запрещено летать.

Птицы, рыбы и систематика

В Средиземном море рассказчик видит летучих рыб. Само слово «рыба» в уже порядком христианизированном тексте небезопасно: греческое ἰχθύς — один из древнейших христианских знаков, Ἰησοῦς Χριστὸς Θεοῦ Υἱὸς Σωτήρ. Но перед нами всё-таки повесть биологов. Поэтому пусть рыба пока останется рыбой.

Только вот ведёт она себя неправильно. Она летает. А потом смерть на палубе «чисто для кайфу», радуга.

У входа в Сад человек был «как птица». Теперь на пути к Земле обетованной рыба становится почти птицей.

Гошка оказывается растением.

Рассказчик — отражением и тенью другого человека. Его родили на место умершего Гошки. А на «Европу» он попадает на место другого отсутствующего человека — спившегося и выгнанного второго помощника. Он вообще движется по повести, занимая чьи-то освободившиеся места.

Может быть, главный биологический анекдот Arboretum состоит в том, что повесть, населённая биологами, всё время отказывается признавать устойчивость классификаций.

Но, может быть, мы всё время задаём неправильный вопрос?

Рыба — это то, что плавает? Но ведь иногда летает.

Человек жив, пока его сердце бьётся? Вот Лев после смерти Гошки физиологически жив, а рассказчик говорит о его смерти.

Гошка физиологически мёртв, но через двадцать лет продолжает определять жизнь всех остальных.

Что тогда вообще значит «живой»?

Исследователи жизни

Это тем более странный вопрос, что почти все учёные в повести профессионально заняты жизнью.

Ботаники. Цитогенетики. Микробиологи. Биохимики почв. Исследователи адвентивной флоры.

Вся научная среда Arboretum классифицирует, описывает и изучает живое. Именно повесть о биологах последовательно показывает, что биологическое существование и жизнь — не одно и то же.

Гошка мёртв — и существует. Лев жив — и мёртв. Сад — научное учреждение и одновременно живой мир, который рождается и погибает.

И только в самом конце появляется учёный совсем другого рода.

Марк

Марк — сын Льва. И Марк — физик.

В современном разделении наук он как будто приходит с другой стороны границы живого. После ботаники, цитогенетики, микробиологии и почвенной биохимии — физика, которая жизнью специально не занимается.

Сквозь обыденные слова опять начинает просвечивать их природа, φύσις, связанная с φύω — возникаю, расту. То есть древнее имя современной небиологической науки ведёт нас обратно к росту.

К Саду. К корням. К ветвям. К тому самому вопросу, что значит жить.

Однако Марк появляется, когда практически всё живое в этой истории уже погибло или разрушено.

Гошка мёртв. Сад сгорел. Лев существует как оболочка. Остаются письма. Дневник. Архив. Плёнка. Память. Отражение. Тень.

И именно физик Марк передаёт рассказчику то, что сохранилось после всей этой жизни: письменное свидетельство Льва.

Заметьте: традиционный символ евангелиста Марка — лев. Марк — сын Льва. И Марк передаёт весть.

Тут бритва Оккама почему-то снова останавливается. Тем более что этот перегруженный культурными функциями физик-евангелист впервые появляется вовсе не в сиянии.

Трубку снимает раздражённый мужчина: — А вы, наверное, Марк? — Чего вы хотите?? ... Да, я Марк. Я тороплюсь.

Профком Сада снова распространяет лук.

Дверь

Есть ещё одна сцена, которую после финала трудно забыть.

На старой любительской плёнке рассказчик видит «тёмный узкий коридор, в конце его была дверь». Он иронически угадывает наивный замысел оператора: сейчас дверь распахнётся, там будут свет, шум и музыка. Так и происходит. И за дверью появляется живой Гошка.

Мёртвый человек возвращается через технический носитель из тёмного коридора — в свет, шум и музыку.

Именно там, в пыльно-зелёном костюме и с двумя нефритовыми кольцами, он подмигивает брату, который родится только после его смерти, и сообщает ему теорему Пифагора.

А потом Ленка объясняет закон сказки: «„в эту дверь не входи, а то случится беда“. Но, если дверь указана, ещё не было случая, чтобы кто-то не зашёл».

Возможно, это и есть вся повесть. Лев и Гошка увидели дверь. Входить было нельзя. Но раз дверь была указана — они вошли.

Бритва

Вот теперь разумный человек должен спросить: не слишком ли много?

Мы сидим в 2026 году перед интернетом. За несколько секунд можно проверить, что Юрий и Георгий — варианты одного имени, что Γεώργιος связан с земледелием, что Δημήτριος ведёт к Деметре, что символ Марка — лев, что φύσις связана с ростом и возникновением, что античная традиция отправляла Пифагора в Египет.

Мы способны за вечер найти в небольшой повести вагон и маленькую тележку аллюзий.

Это, безусловно, говорит что-то хорошее о нас. Но говорит ли всё это что-то о Марине Козловой? Неужели в 1994 году она действительно построила всю эту машину?

• Назвала Гошку Георгием из-за земли и корней. • Второго Георгия сделала капитаном Кайро. • Подложила между ними Пифагора и учителя математики. • Посадила рядом Димитрия-Деметру со «всеобщей матерью», овощами, смертью и оживанием. • Поместила убитого Гошку в монастырь убиенных святых, который к тому же связан с Димкой-Димитрием. • Заставила ἰχθύς взлететь, погибнуть и сделать гейскую радугу. • А в Израиле произвела от биолога Льва физика Марка, чтобы тот передал весть своего отца.

Нет. То есть во всё сразу — не верю. Некоторые конструкции явно сознательны.

• Метафизический привкус Сада объявлен самим текстом. • Земля обетованная противопоставлена Саду непосредственно. • Гошка сам пускает корни и становится Монстерой. • Судьба и сказка названы своими именами. • Зелёный проходит через Сад, Стевена, костюм Гошки и нефрит без всякой помощи Википедии.

Другие совпадения слишком хороши, чтобы легко списать их со счёта. • Марк — сын Льва. • Марк приходит с вестью.

Здесь я почти готов поверить Козловой на слово, которого она не произносила.

• Но Деметра с овощами? • Пифагор с Кайро? • Георгий-земледелец? • Мак, которого вообще нет?

И последнее. Мы только что позвали Оккама, чтобы он прекратил это безобразие. Оккам — Уильям. William — Bill. Bill — Billy. Билли уже сидит на «Европе».

Всё! Вот это Марина Козлова точно не закладывала. По крайней мере, я отказываюсь в такое верить. Зато трудно придумать лучший пример того, что произошло с текстом за тридцать два года между автором и двумя читателями.

И, возможно, знать не нужно. Автор пишет не из пустоты.

Вместе со словом Сад в текст входит память обо всех садах.

Вместе с Георгием приходит греческое имя, даже если персонажа всю жизнь зовут Гошкой.

Вместе с Димитрием где-то очень далеко стоит Деметра.

Лев тащит за собой тысячелетний зверинец символов.

А φύσις продолжает помнить о росте спустя две с половиной тысячи лет после того, как физика перестала быть наукой обо всём возникающем в природе.

Автор может всё это знать. Может помнить наполовину. Может чувствовать, что слово почему-то подходит. Может не знать вовсе. Текст всё равно уже написан.

Когда-то я написал о другой вещи, что автор мог ни о чём таком не думать, а spiritus e sedibus aetheriis всё-таки водил его пером. Сейчас я, пожалуй, сказал бы менее мистически. Этот дух называется языком и культурной памятью. И потому бритва Оккама здесь нужна не для того, чтобы отрезать Марка, Деметру, Пифагора, зелёного Гошку, птицу Стевена и летучую рыбу с радугой.

Она отрезает только лишнее предположение, будто все они непременно и одновременно существовали в сознании автора.

Не всё, что есть в тексте, автор положил туда сознательно.

Не всё, чего автор сознательно туда не клал, отсутствует в тексте.

А если уж дверь указана, ещё не было случая, чтобы кто-нибудь в неё не зашёл. Мы зашли. Оккам тоже. Дальше — судьба.

Или что-то подобное.

Немає коментарів: